Каковы эти истины, Некрас покуда не знал, да это его и не слишком заботило. Сейчас он мечтал постичь язык, на коем говорит душа, — хотя б ту его долю, кою составляют звуки. А там, звук за звуком, дойти и до великих истин. Да и чем, как ни этим, жили все ловцы звуков, век за веком близясь к началам правды, и немало уж в том движении преуспели.
Некрас, проходя по плутающей меж источенных ветром каменных глыб еле видной тропе — когда-то, должно быть, здесь доставали из земли для некой потребы камни, — думал о том, как истолковать сон, что видел он сквозь оберег. Одно дело было выглянуть в дыру, что являл собой черный ком Гурцатова сна. Этого Некрас сделать не мог, равно как и назвать сейчас те истины, что верны для всех и на все поры. Но вот истолковать все, что видел Зорко и слышал сам, дабы превратить видения и звуки в знаки, он мог хотя бы попытаться.
Теперь он шел по границе степи, видел ее дни и ночи и сумел, как ему казалось, что-то понять об этом невиданном крае, допреж считавшемся пустынным и диким. Ни пустынной, ни дикой степь не была даже здесь, где соприкасалась с совсем уж сухими землями. Мало того что Некрас слышал бытие недр, камней и токов, но и живые твари обитали здесь во множестве, и вся жизнь их была размерена и подчинена законам. Птахи и жуки, змеи и ящерицы, диковинные твари, похожие и на змей, и на ящериц разом, но одетые в крепкую костяную одежу сверху и снизу, куда и прятались, жили здесь, греясь на солнце, разыскивая воду и хоронясь от ночной прохлады. Дальше, за несколько десятков верст, земля одевалась короткой и жесткой травой, и поелику твердая глина позволяла звукам разбегаться скоро и далеко, не теряясь. И Некрас слышал, как трава прорастает и кланяется ветрам, как крадется по траве степной волк, как то ходят переступью, то мчатся скоком кони, как важно выступают, а то и припускают рысью звери-блудяги. Что уж было говорить о людях, коих в веннские земли пришло изрядно, а сколь еще осталось в степи, и овцах, коих насчитывалось еще более.
День, что стоял над половиною степи, был тем, что хранил в себе Гурцатов ум. Зол был предводитель кочевников, зол и жесток, как волк, но волк — умный зверь, о том все охотники ведают, а злобным и жестоким мнится человеку, кой козу и корову держит. Не мог быть темен разум у человека, кой сумел собрать воедино Степь, веками бытовавшую как жизнь в лесном озере: вроде и живо, а спокойно. Степь при нем поднялась вдруг, что река в паводок, всем единым телом, и хлынула на берега — иные земли. И не мог невежественный разумом человек подмять под себя обширные края со множеством воинов, коих, когда вместе собрать, было куда как больше, нежели всех степных полков. Светел был умом Гурцат, пусть и не вельми понятен и объясним для веннов.
Ночь над степью была тем, что покоилось под каждым разумом, на чем каждый разум стоял. Ночь была памятью степной земли, коя лежала внутри каждого сна каждого мергейта и видна и слышна одной только ночью, когда люди обыкновенно спят. В снах у веннов, за ярким днем с голубым небом, тоже найти можно было звездное небо, поглядывающее сквозь шелест зубчатых мелких листьев, осветленное белыми телами берез. Мир вышел в день из ночи, из материнского чрева, и все то, что есть искомого в человеке и в его разумении, пусть оно и не видимо ясно, видится в одеждах ночи. Оттуда, из этого искомого и ночного, и рождается всякое разумение и в него возвращается. И горе тому, кто вздумает ссорить в себе свой день и свою ночь.
И Гурцат, должно быть, пусть и был умен, такую ссору затеял. Может, вольно, а может, исподволь, незаметно нечто чужое вторглось к нему во сны и располовинило ночь и день, память степных тысячелетий и яркое брызжущее солнце Гурцатовой мысли и присущей ему ясной памяти. Исчезли из снов Гурцата сумерки и полусветы, в коих раскрывается перед разумом целокупная вечность, которая есть у каждого сильного племени, помнящего о своих корнях, и остался один лишь день, залитый солнцем, и черная пасть времени, куда рано или поздно канет любое солнце, уставши гореть само собой, если у него нет ночи.
Верно рек Зорко, утверждая, что сколь бы степняков ни срезало косой войны, а все одно, доколе есть в степи сила, что движет конными волнами, как ветер в далеком море водою, не будет там спокойствия. И Зорко, и Некрас равно искали корни и истоки этой силы, потому что как вода непобедима и сокрушит или обойдет любую преграду, так и народ, кой зиждит в себе некую силу, не согнется ничьей волей, пока не будет истреблен под корень, и не отступит, когда поставит себе цель. И Зорко, и Некрас видели средоточие этой силы в Гурцате. Но Зорко Зоревич, хоть и был зряч более других, не разумел, как послышалось Некрасу, иного пути, опричь как изничтожить самого хагана.
«Дело ли это? — мыслил кудесник. — Когда убьешь хагана, придет другой. Ни одним только хаганом сильна ныне степь, зане целое поколение мергейтов поднялось, будто волна, и остановить эту волну возможно лишь другой такой же волною, а где такую взять? А вот когда бы найти ветер, что волну эту не туда погнал, да заставить его дуть перестать! Ровно как звук, что досаждает вельми: можно и уши заткнуть, а лучше у худого музыканта орудие его отобрать».
Так думал Некрас и понимал себе, что тем, что смутило хагана степного, разум и совесть ему исказило, и было то темное облако, сквозь сны его катящееся. И потому возжелал Некрас облако это изловить. И было то не самое великое диво, поелику способны были те кудесники, что постарше, иной раз и облака по небоскату гонять, дожди и снега упреждая или призывая. А паче того было диво, что темное то облако было чьим-то сном, что Гурцату снился, а потому обладало это облако разумом, разум Гурцата смущавшим. И самым великим дивом было то, что люди на земле жили, кои могли без всяких волшебств — вроде того, каким владел Зорко, — в чужой сон проникнуть.
Такого и искал Некрас, полагая, что склонит его, пусть был то человек иного племени, открыть того, кто в сны Гурцата вторгся, и потом уж решить, как быть с ним.
Спустя еще четыре дня Некрас услышал наконец тех, кто шел с караваном, и то, что везли двугорбые звери. Были то многие тюки с вещами, а сделаны были те вещи из редких все камней и металлов. А еще везли ткани, должно быть шитые да узорчатые. И еще дерево везли, такое, надо разуметь, какое в полдневных краях не произрастало. Каких-то пород Некрас не различил, не ведая прежде об их бытии, а вот можжевельник узнал по бурчанию и кряхтению преизрядному, что тот издавал, даже будучи срублен.
Разные люди караван сопровождали: полные и худощавые, высокие и приземистые, по-разному одетые. И народам они принадлежали разным. Это Некрас различал уже не по слуху, а по следам, потому что глина и пески отступили и путь их вел ныне по рыжей и бурой короткой траве, росшей пучками. Он умел слушать как никто другой, если не считать некоторых животных и птиц и его собратьев-кудесников, но умел и читать по следам, потому что в лесах без этого умения жить было б тяжко.
Но след нужного ему человека он увидел сразу. Помня о том, что поведал ему старик, водивший караваны, Некрас уже на месте второго привала, сделанного шедшими впереди, нашел глубокий разрез, рассекший почву. Он заночевал на этом месте, зане в ложбине у подошвы невысокого круглого холма, коими изобиловала степь, из расселины сочилась вода, сбегая слабой струйкой и исчезая в песке. Ночью, когда, судя по движению светил, минула двенадцатая часть дня после полуночи, Некрас услышал будто бы тихое завывание и стон. Он не стал вскакивать, а прислушался, ибо подумал, что это явилась некая ему неведомая доселе степная тварь, какую он не услышал почему-то ввечеру. Но звуки, им слышимые, умножились, донесся шелест и неясное бормотание. И Некрас, кой мог разгадывать речь косных вещей и животных, не смог разобрать это бормотание и понял, что это речь разумного, то есть человека или духа. А потому как человека, даже пешего, в пустой степи он услышал бы за десять верст, то рядом с ним явились в ночной мир духи, чего ранее по дороге, начиная от лесов за Светынью, не приключалось.